Джорджо Стрелер. Письмо молодому режиссёру

Один из наиболее известных театральных режиссеров второй половины XX века в письме молодому режиссеру не только искренне говорит об особенностях его профессии и трудностях, ей свойственных, но и ясно обозначает нравственный фундамент, без которого искусство становится демонстрацией формального мастерства, одним из многих ремесел, не более чем развлечением для зрителей.

Джорджо Стрелер (1921-1997) — создатель в 1947 году и руководитель на протяжении 50 лет легендарного «Пикколо-театра» в Милане, первого стационарного драматического театра Италии. Сила театра Стрелера заключалась не только в своеобычном соединении принципов психологического искусства с «эпическим театром» и с национальными традициями комедии дель арте, но и в глубоко гуманистическом послании залу, содержавшимся в лучших его постановках.

Вместе со своим коллегой Паоло Грасси Стрелер пытался создать театр — культурный центр, с библиотекой, музеем, конференц-залами, магазинами книг и пластинок. Он был убежденным гуманистом и поборником просветительских задач искусства.

Отвечая однажды на пресс-конференции в Москве на вопрос одного из российских журналистов о том, что наиболее важно для него в театре, Джорджо Стрелер ответил: «Искренность».

Но Стрелер оставался искренним и неравнодушным не только в творчестве. В годы Второй мировой войны молодой постановщик на время прервал свою профессиональную деятельность, приняв участие в антифашистском Движении Сопротивления. И спустя много лет, активно занимаясь режиссурой, он не оставлял политики: избирался членом Европейского парламента и дважды — сенатором Италии.

Поэтому значение «Письма молодому режиссеру» далеко выходит за рамки частной переписки. Судя по факту публикации «Письма» для широкого круга читателей, понимал это и сам маэстро Стрелер.

В ситуации, когда многие деятели искусства считают возможным приносить нравственные принципы в жертву тому, что они считают более важным, своему «творчеству», а по сути — своей карьере, в том числе последовательно избегая моральных оценок происходящих в общественной жизни событий или соглашаясь своим именем прикрывать неблаговидный имидж власти — в этой ситуации текст Стрелера становится чем-то вроде ушата холодной воды для разменявших сверхзадачи искусства на медяки и серебренники.

Дорогой Раффаэле!

Сейчас, когда миновали тяжелые и прекрасные дни, которыми завершается всякая работа над спектаклем, и еще не настал момент, когда, вспыхнув, в мгновение сгорят перед зрителем плоды твоих многомесячных трудов, я хочу передать тебе свои дружеские поздравления, полные любви и участия. Мне очень хорошо знакомо все, что ты сейчас переживаешь.

Я поставил столько спектаклей за эти долгие годы, не спал столько ночей, потому что, как и ты, не мог поверить, что «все» уже завершено и «родился» наконец театр — не подготовка к театру, а именно театр, «общение со зрителем».
Мне знакомы и страх, и чувство одиночества, и редкие моменты восторга, и сомнение, и ненависть, и безграничная любовь к тому, что в течение всей своей жизни я наблюдаю на сцене, такой странно маленькой, то ужасно далекой, то совсем близкой, словно смотришь на нее с разных сторон бинокля.

Ты тоже не избежишь действия неумолимого закона, преследующего всех, работающих в театре, а более всего ту их разновидность, к которой принадлежат «режиссеры», — самую несчастную, самую мучимую внутренними противоречиями.
Режиссеры — это люди, которым в нашу мрачную для театра эпоху словно «судьбой» предназначено — ввиду их полной непригодности в одной сценической области и высокой одаренности в другой — оторваться от хора актеров, причем образовавшаяся в результате рана уже никогда не затянется.

В сущности, им пришлось оторваться от «самих себя» и перейти в то таинственное пространство, которое разделяет сцену, полную света, звуков, движений, и темный, безмолвный, затаивший дыхание зрительный зал. Режиссеры — это те, кто делает тяжелую работу, «помогая» театру «осуществить себя», но так, что сами они никогда не могут присутствовать на сцене.
Они обречены ощущать театр где-то вовне… Всегда. Даже в тот момент, когда магическая искра объединяет группу людей, погруженных в добровольное безумие сценической игры — в ней есть что-то чудовищное: накрашенные лица, молчащие или вопиющие рты, простертые или бессильно опущенные руки, широко раскрытые глаза, выдающие умственное усилие или бессонную трезвость сценического сна, — и группу зрителей, которые наблюдают за их игрой из зала с напряженным вниманием или завороженные до самозабвения.

Может быть, именно оттого, что с момента, когда феномен театра, собственно, и осуществляется, мы отсутствуем, оттого, что для нас театр — это в одиночку переживаемое самозабвение счастливой репетиционной минуты, оттого, что мы одни против всего и против всех, даже против себя самих, оттого, что мы одиноки, хотя перед нами, позади нас, над нами, под нами и вообще «с нами» столько людей, мы одиноки самым полным одиночеством, ибо нам отказано в том забытьи, которое дает «игра», единственное, в чем реально осуществляет себя человек театра, — может быть, отсюда и ощущение ужасной пустоты, когда работа идет к завершению, чтобы сделаться в конце концов совсем чужой.

Да, театр всегда нам в чем-то чужой, особенно когда он, собственно, и «становится театром». И какой прок в том, что свое неосознанное раздражение мы обрушиваем на других, когда, уличая их в разного рода провинностях и упущениях, ищем способ скрыть гложущую нас изнутри боль!

К тому же мы тяжелее, чем остальные, переживаем и пресловутое «потом». Это «потом» наступает тогда, когда в зале гаснет свет (старый, отдающий риторикой, но глубоко истинный ритуал), когда потухают огни рампы и мы выходим на улицу, в темь, холод и ветер. Дрожь, которая нас пронизывает, она не только от холода, но и от жизни, той реальной жизни, которая продолжает себе течь, потому что никому из нас никогда не удалось «остановить» ее на сцене.

Да ее и не надо останавливать. Ах, Раффаэле, нет на свете человека более одинокого и более ненужного, чем режиссер, когда спектакль, в который он вложил свою плоть и кровь, уже родился и существует теперь независимо от него и часто вопреки ему.

Так вот, дорогой Раффаэле, в этом письме старый режиссер (каким странным кажется мне слово «старый», я сам себе не верю, когда его пишу), старый, но не «конченый», к сожалению тех, кто живет в страхе перед собственной слабостью и никчемностью, обнимает молодого, с которым он прошел вместе часть своего пути и который, я надеюсь, извлек какую-то пользу из жизни, сжигавшей себя на подмостках еще до его прихода.

Есть такое выражение, идиоматический штамп: «делать что-то, шагая по трупам других». Но штампы ни для кого и ни для чего не годятся, в том числе для «артистов» (предположим, что хотя бы иногда мы бываем артистами). В искусстве, если ты хочешь создавать подлинное искусство (как и в жизни, скажем занимаясь политикой), нельзя «шагать по трупам других» — нельзя поступаться никакими принципами, никакими чувствами, даже если они в чем-то нас ограничивают.

Допуская это, мы делаем ошибку, и не только с точки зрения морали, именно функциональную ошибку. Ибо таким образом ты поступаешь противоестественно. Так вот я, сделавший столько ошибок, говорю тебе, что даже самую ничтожную гусеницу нельзя раздавить ради самого бессмертного стиха…

Разумеется, существует нечто, что мне хотелось бы оставить в наследство другим: это мои сценические решения, мой метод, который незримо присутствует за «всем», что я делаю. И я спрашиваю себя: неужели тот, кто захочет быть «верен» тому, что я реально дал сцене, будет «верен» только каким-то внешним признакам, а не всему, что за ними стоит?
Мне кажется, что внешние признаки обретают смысл только вкупе с другим. Ибо способы и методы, взятые сами по себе, независимо от причины, которая заставляет их и, значит, весь «театр» чему-то служить, — ничего не стоят. Это будут лишь жесты или сумма жестов, иначе говоря — театр только как театр. Успех, неуспех, усилие (как будто усилие само по себе чего-то стоит!), звук, цветовое пятно, крик. То есть «ничто». Ничто, если за всем этим не стоит какой-то «человеческий смысл».

Самый прекрасный спектакль, самое великое искусство ждет смерть, если они лишены той единственной истинной ценности, которая способна восторжествовать над смертью. Восторжествовать и победить. Эта ценность — гуманистический смысл искусства. Гуманизм его правды. Его гуманная «нравственность».

В конце концов для нас, деятелей театра, есть только одна крохотная, но близкая нашей душе реальность (проклятие ли она наше или наше спасение и освобождение?) — это театр, который мы делаем. И потому было бы непростительной ошибкой, если бы мы перестали думать о его назначении и наслаждались им только как театром.

Итак, еще раз самые сердечные и дружеские пожелания!

Взято отсюда: http://smartpowerjournal.ru/letter-to-the-young-director-of-theater/

К. С. Станиславский о встрече в «Славянском базаре»

Когда-нибудь сам Владимир Иванович Немирович-Данченко расскажет о том, что, где и как подготовило его к деятельности в Московском Художественном театре. Я же пока лишь напомню, что он был тогда известным драматургом, в котором некоторые видели преемника Островского. Если судить по его показываниям на репетиции, он прирожденный актер, который лишь случайно не специализировался в этой области.


Параллельно со своей литературной деятельностью, в течение многих лет, Владимир Иванович руководил школой Московского Филармонического общества. Немало молодых русских артистов прошло через его руки на императорскую, частную и провинциальную сцены. Выпуск учеников 1898 года затмевал все результаты предыдущих годов. Школу оканчивала целая группа актеров, точно нарочно подобранная по амплуа. Правда, не все были одинаково одарены, но зато все выросли под одной планетой и хранили в душе одни и те же заветы и идеалы, вложенные в них учителем. Были среди них и хорошие артистические индивидуальности, которые так редки. Школу кончали в том году: Книппер — впоследствии жена Чехова, Савицкая, Мейерхольд, Мунт, Снегирев… Не обидно ли, если б эта случайно создавшаяся труппа разбрелась по медвежьим углам обширной России и застряла там, как и многие прежние, подававшие надежды питомцы Вл. И. Немировича-Данченко.

…Владимиру Ивановичу легче было найти меня, так как я в качестве актера, режиссера и руководителя любительского кружка постоянно показывал свою работу на публичных спектаклях. Его же школьные вечера были редки, в большинстве случаев закрыты и далеко не всем доступны.

Вот почему он первый нашел, угадал и позвал меня. В мае или июне 1897 года я получил от него записку, приглашавшую меня приехать для переговоров в один из московских ресторанов, называвшийся «Славянским Базаром». Там он выяснил мне цель нашего свидания. Она заключалась в создании нового театра, в который я должен был войти со своей группой любителей, а он со своей группой выпускаемых в следующем году учеников. К этому ядру нужно было прибавить его прежних учеников, И. М. Москвина и М. Л. Роксанову, и подобрать недостающих артистов из других театров столиц и провинции. Главный же вопрос заключался в том, чтобы выяснить, насколько художественные принципы руководителей будущего дела родственны между собой, насколько каждый из нас способен пойти на взаимные уступки и какие существуют у нас точки соприкосновения.

Мировая конференция народов не обсуждает своих важных государственных вопросов с такой точностью, с какой мы обсуждали тогда основы будущего дела, вопросы чистого искусства, наши художественные идеалы, сценическую этику, технику, организационные планы, проекты будущего репертуара, наши взаимоотношения.

 — Вот вам актер А. — экзаменовали мы друг друга. — Считаете вы его талантливым?
 — В высокой степени.
 — Возьмете вы его к себе в труппу?
 — Нет.
 — Почему?
 — Он приспособил себя к карьере, свой талант — к требованиям публики, свой характер — к капризам антрепренера и всего себя — к театральной дешевке. Тот, кто отравлен таким ядом, не может исцелиться.
 — А что вы скажете про актрису Б. ?
 — Хорошая актриса, но не для нашего дела.
 — Почему?
 — Она не любит искусства, а только себя в искусстве.
 — А актриса В. ?
 — Не годится,- неисправимая каботинка.
 — А актер Г. ?
 — На этого советую обратить ваше внимание.
 — Почему?
 — У него есть идеалы, за которые он борется; он не мирится с существующим. Это человек идеи.
 — Я того же мнения и потому, с вашего позволения, заношу его в список кандидатов.

Но вот зашел вопрос о литературе, и я сразу почувствовал превосходство Владимира Ивановича над собой, охотно подчинился его авторитету, записав в протокол заседания, что признаю за моим будущим сотоварищем по театру Вл. И. Немировичем-Данченко полное право veto во всех вопросах литературного характера.

Зато в области актерской, режиссерской, постановочной я не оказался таким уступчивым. У меня был недостаток, который, смею думать, мне удалось теперь значительно побороть: раз увлекшись чем-нибудь, я без оглядки, точно в шорах, напролом стремился к заданной цели. В этот момент ни убеждения, ни доводы не действовали на меня. Все это, очевидно, следы детского упрямства. В то время, о котором идет речь, я был уже довольно опытен в вопросах режиссерского дела. Поэтому Владимиру Ивановичу пришлось согласиться на право моего режиссерского и художественно-постановочного veto. В протокол было записано:

«Литературное veto принадлежит Немировичу-Данченко, художественное — Станиславскому».

В течение последующих лет мы крепко держались этого пункта условия. Стоило одному из нас произнести магическое слово veto, спор на полуслове обрывался без права его возобновления, и вся ответственность падала на того, кто наложил свой запрет.

Конечно, мы очень осторожно пользовались своим ультимативным правом и прибегали к нему только в крайних случаях, когда были вполне уверены в своей правоте. Бывали, разумеется, и ошибки, но зато каждый из нас имел возможность до конца и без помехи проводить свои планы в области своей специальности. Другие, менее нас опытные, тем временем смотрели и учились тому, чего раньше не понимали.

В вопросах организации я охотно и легко уступил первенство своему новому товарищу, так как административный талант Владимира Ивановича был слишком для меня очевиден. Мне было более чем достаточно той административной работы, которой приходилось ежедневно заниматься в конторе как директору и владельцу торгово-промышленной компании. Я был вынужден продолжать эту работу, параллельно с актерской и режиссерской деятельностью на протяжении всей своей карьеры вплоть до прихода Советской власти. В деловых вопросах театра я ограничивался совещательной ролью, когда мой опыт оказывался нужным.

Финансовый вопрос также обсуждался на заседании в «Славянском Базаре». Было решено в первую очередь вербовать пайщиков из числа директоров Филармонического общества, среди которых было немало состоятельных лиц, а также и среди членов любительского кружка Общества искусства и литературы. Сам я мог принять в деле очень скромное материальное участие, так как прежние долги от Общества искусства и литературы сильно подорвали мое финансовое положение.

В вопросах общей этики мы сразу сговорились на том, что, прежде чем требовать от актеров выполнения всех законов приличия, обязательных для всех культурных людей, необходимо поставить их в человеческие условия. Вспомните, в каких условиях живут артисты, в особенности в провинции. У них часто нет даже своего угла за кулисами. Три четверти всего здания отдано зрителям: у них и буфеты, чайные, закусочные, и прекрасные раздевальни, и фойе, и курильные, и уборные с рукомойниками и теплой водой, и коридоры-променуары. Лишь одна четверть здания отдана в распоряжение сценического искусства. Здесь и декорационные, бутафорские, электроционные склады, здесь и конторы, здесь и мастерские, здесь и костюмерские и швальни. Много ли остается на долю актера? Несколько крошечных конур, похожих на стойла, под сценой, без окон и вентиляции, всегда пыльных и грязных, так как, сколько их ни мети, а сверху, со сценического пола, образующего потолок этих так называемых уборных, непрестанно сыплются сор, грязь, пыль, да такая едкая, перемешанная с краской, осыпающейся с декораций, что от нее болят глаза и легкие. Вспомните обстановку этих уборных, — чем она лучше тюремной камеры: несколько плохо обструганных досок на кронштейнах, прибитых к стене, заменяющих гримировальный стол; небольшое зеркало, предназначенное для двух или трех артистов, в большинстве случаев кривое, купленное по случаю, из бракованного стекла; старый стул, негодный для партера, наскоро починенный и разжалованный в артистическую уборную; деревянная планка на стене, с набитыми на ней гвоздями, заменяющая вешалку; дощатая дверь с продольными трещинами, через которые удобно подсматривать одевание дам; гвоздь и веревка вместо замка; не всегда приличные надписи на стенах.

…За неимением своего угла или фойе, которых в описываемое время почти не бывало в театрах, артисту негде приютиться, и потому служители эстетики и красоты принуждены слоняться по грязным кулисам, по холодным коридорам, уборным в ожидании своего выхода на сцену. Беспрерывное курение, холодная закуска, колбаса, селедка, ветчина на разложенных перед открытием на коленях газетах, сплетня, пошлый флирт, злословие, анекдоты являются естественным следствием нечеловеческих условий, в которые поставлен актер. В этой обстановке служители муз проводят три четверти своей жизни.

Все эти условия мы приняли во внимание и постановили в том знаменитом заседании, что первые деньги, которые нам удастся собрать на ремонт будущего нашего здания, будут употреблены на то, чтоб обставить закулисную жизнь актеров так, как это необходимо для эстетики и для культурной творческой жизни. У каждого артиста должна быть уборная, хотя бы не большего размера, чем одиночная пароходная каюта. Эта комната должна быть устроена и отделана по требованиям и вкусу ее обитателя. Там должен быть письменный стол со всеми необходимыми принадлежностями. По вечерам тот же стол может превращаться из письменного в гримировальный. Должна быть небольшая библиотека, шкаф для платья и костюмов, умывальник, покойное кресло, диван для отдыха после репетиций или перед спектаклями, паркетный пол, драпировки на окнах, с помощью которых можно было бы делать полную темноту во время утренних спектаклей, хорошее освещение для грима по вечерам и окно с дневным светом по утрам. Ведь мы, актеры, по целым месяцам почти не видим солнца: встаем поздно, так как, взволнованные вечерним спектаклем, поздно засыпаем, спешим на репетицию, целый день репетируем в помещении без света, а когда зимой, по окончании нашей дневной работы, выходим на улицу, уже зажжены фонари. И так изо дня в день в течение многих зимних месяцев. В уборных артистов должна быть пароходная чистота. Это потребует большого количества прислуги, и надо ее дать в первую очередь. Мужские и женские уборные должны быть в разных этажах, с отдельным мужским и женским фойе для общих сборищ за кулисами и для приема гостей. Там необходимо поставить пианино, библиотеку, большой стол для газет и книг, шахматы (карты строго воспрещаются, как и всякие азартные игры). Вход в верхнем платье, в калошах, шубах и шапках строжайшим образом воспрещен. Женщинам не дозволяется ношение шляп в помещении театра.

Вот после того, как будет заготовлено приличное помещение, приспособленное для интеллигентной жизни, можно будет предъявлять к актерам соответствующие строгие требования.
Мы говорили тогда и о художественной этике, и свои постановления записали в протоколе отдельными фразами и афоризмами. Так, например:

«Нет маленьких ролей, есть маленькие артисты».

Или:

«Сегодня — Гамлет, завтра — статист, но и в качестве статиста он должен быть артистом…»

«Поэт, артист, художник, портной, рабочий — служат одной цели, поставленной поэтом в основу пьесы».

«Всякое нарушение творческой жизни театра — преступление».

«Опаздывание, лень, каприз, истерия, дурной характер, незнание роли, необходимость дважды повторять одно и то же – одинаково вредны для дела и должны быть искореняемы».

На этом же заседании было решено, что мы создаем народный театр — приблизительно с теми же задачами и в тех планах, как мечтал Островский. Для популяризации этой идеи решено было выступить с публичными докладами, подать соответственные заявления в московскую городскую думу и т. п.

Впоследствии мы точно выполнили это постановление, но оказалось, что репертуар народных театров был настолько ограничен цензурою, что, открывая народный театр, мы были бы принуждены чрезвычайно сузить наши художественные задачи. Тогда решено было сделать наш театр «общедоступным».

Первое историческое заседание наше с Вл. И. Немировичем-Данченко, имевшее решающее значение для будущего нашего театра, началось в два часа дня и окончилось на следующий день утром, в восемь часов. Таким образом, оно длилось без перерыва восемнадцать часов. Зато мы столковались по всем основным вопросам и пришли к заключению, что мы можем работать вместе. До открытия театра, то есть до осени 1898 года, времени оставалось еще много, год и четыре месяца…”

Взято отсюда